Из этих влиятельных людей никто не внушал графу Миниху большого уважения. В борьбе партий и клеотур [18] ему было трудно разобраться: он все-таки жил мысленно в до-пелымском мире. После первых бесед с царем Миних с ясностью убедился, Что от Петра Федоровича ждать нечего. Он не был ни зол, ни жесток, – был гораздо добрее Петра Великого, да, быть может, и царствовавших за Петром женщин. Но Россией он совершенно не интересовался, будучи воспитан в надежде на занятие шведского престола, не считал себя русским, из двух своих знаменитых дедов предпочитал не Петра, а Карла XII, по натуре своей серьезных дел не любил и заниматься ими не хотел.
Не получив должности первого министра, Миних удовлетворился бы постом главнокомандующего армией, особенно в случае настоящей, серьезной войны: ему хотелось помериться с прусским королем, военные таланты которого гремели по всему миру. Но с Пруссией война кончилась тотчас по вступлении на престол благоговевшего перед Фридрихом царя. Вместо этого намечалась война с Данией. С ней Петр III враждовал из-за шлезвигских владений, как голштинский принц. Он сам об этом сообщил графу Миниху. Фельдмаршал слушал, вытаращив глаза: не считает же царь все-таки Россию придатком к голштинскому герцогству? Пытался объяснить, что в отношении русского интереса такая война совершенно бессмысленна, что она не может дать ни выгоды, ни славы. Царь слушал с тем же веселым восхищением: нет, ведь девятый десяток, и еще не рассыпался!
Постоянно бывая при дворе, Миних с изумлением убеждался, что во дворце говорят об императоре в духе весьма вольном и неприязненном. Люди, почти не понижая голоса, рассказывали, что Петр Федорович называет Россию проклятой страной, что он нисколько не чтит православной веры, что он в придворной церкви принимает иностранных министров, громко с ними разговаривает и смеется во время богослужения, что он носит на руке кольцо, подаренное ему Фридрихом, целует публично бюст прусского короля, говорит: «воля короля Фридриха для меня Божья воля», что он намерен перевести Россию в люторство и собирается устроить во дворце люторскую молельню.
Миних прекрасно понимал, что далеко не все в этих рассказах верно. Знал, что такие рассказы всегда пускаются врагами о царях и правителях; он сам когда-то распускал, хоть и с большим основанием, такие слухи о Бироне; да и о нем самом то же или почти то же – разумеется, без всякого основания, – говорили погубившие его враги. Но беспокоило Миниха, что рассказы эти передавались почти открыто во дворце, в двух шагах от царя. Особенно недовольны были гвардейские офицеры – и спешным, постыдным окончанием войны, ничего не давшей, несмотря на победы и на занятие Берлина, и тем, что гвардию переодели в некрасивые прусские мундиры, и тем, что царь приказал экзерцироваться, как у Фридриха, по утрам каждый день, какая бы ни была погода. Миних понял, что новое царствование начинается худо и, вероятно, не кончится добром. Он знал, по долгому своему опыту, особенно после двадцати пелымских лет, что нелюбовь народа сносить вполне возможно; народ к столичным событиям довольно равнодушен, – хоть десятилетиями ворчал: «какое житье за бабой?» Однако, с придворными и особенно с гвардией шутить никак не приходилось.
Граф Миних всегда думал, что власть, желающая держаться прочно, должна внушать людям либо любовное уважение, либо сильнейший страх; лучше всего, разумеется, и то, и другое одновременно, – этого, впрочем, он никогда нигде не наблюдал, ни во Франции при Людовике XIV, ни в России при Петре I. Теперь в Санкт-Петербурге не было к власти ни любви, ни уважения, ни страха, и ему казалось, что переворот вполне возможен и даже весьма вероятен. Чутье говорило Миниху, что переворот этот всего легче произвести во имя русского национального духа, с отказом от союза с Пруссией, от датской войны, с заменой голштинских солдат русской гвардией. Но он не видел, кто же и ради кого может пойти на такое дело. Русское потомство Петра Великого пресеклось. Не Брауншвейгский же дом? Не эта же милая молодая царица, рожденная ангальт-цербстской принцессой, плохо говорящая по-русски, станет воплощением русского народного начала? И, разумеется, как иностранец, совершенно не подходил для подобной перемены и он сам.
Разумеется ли? Иногда по ночам Миних думал (спал теперь гораздо хуже, чем в Пелыме), что двадцать лет тому назад поставил свою ставку ошибочно: надо было войти в соглашение с Елизаветой Петровной, а он согласился с Анной Леопольдовной, – вдруг ту же ошибку повторяет и теперь? Миних говорил себе, что не может быть речи об измене царю, вернувшему его из ссылки. Но сам же отвечал, что в подобных случаях об измене говорить не приходится: как быть, если Петр Федорович оказался таким человеком? С усмешкой вспоминал: его с юных лет в чужих землях считали кондотьером. Вспоминал тоже с усмешкой, что московский иерарх, фамилию которого он забыл, когда-то называл его «птицей-человекоядом» и «дьявольским эмиссарием»… И самые странные мысли приходили в бессонные ночи графу Миниху.
Имущественное его положение было довольно неясное. Подаренный царем дом был очень хорош, но жалования на жизнь не хватало. Шел запутанный спор с новыми владельцами о конфискованных когда-то имениях, – особенно о Вартенбергском владении, – тут, после разных перемен и конфискаций, справедливейший на земле человек едва ли мог бы сказать, кому оно теперь должно принадлежать и по закону, и тем более по правде. Миних жил открытым домом, но гостей принимал не каждый день, как богатые русские баре, а в определенные дни и с разбором; кухня в его доме была не тяжелая, чрезмерно обильная, а тонкая, французская; вина к обеду были французские или иностранный эльбир. Мужчинам подавали турецкий курительный табак, а дамам еще довольно редкий чекулат. Гости чувствовали себя в его доме как в гостях у большого европейского вельможи. И только жена графа Миниха бледнела и вздрагивала всякий раз, когда по вечерам раздавался стук в дверь.
XIII
Курьера Михайлова на обратном пути из Пелыма ждала неприятность. В Москве он неожиданно получил срочное назначение в новую поездку, в Киев и в Азовскую губернию. Эта поездка, в отличие от сибирской, нисколько не была тяжелой, но обычно курьерам по возвращении из дальних краев давали некоторое время на отдых: две недели, а то и целый месяц. Михайлов ругался и жаловался, но уклониться от исполнения приказа было невозможно. Он поскакал на юг и там пробыл долго. Жизнь в Малороссии была хорошая, женщины одна лучше другой, сады на загляденье, и нигде он не видал такого изобилия во всем и дешевизны: ел каждый день чуть не как господа; птица, окорока, сахар, чай, мед, масло, сало, водка, – все отдавалось почти даром; вот только пуншевой водки нигде не держали.
Вернулся он в Санкт-Петербург лишь в июне и по-настоящему прослезился, увидев город, в котором родился, свою Невскую перспективу со знакомыми домами и лавками, свою реку, – река после сибирских показалась разве чуть менее широкой, но все-таки другой Невы нигде на свете не было. Теперь новый сказочный царский дворец был уж совсем готов.
В канцелярии Михайлова шумно встретили писари, подканцеляристы, рассыльщики. На радостный гогот вышел из своей комнаты сам расходчик, маленький, тщедушный, кривой старичок. Это был добрый человек, отечески относившийся к подчиненным. Однако подчиненные его недолюбливали; уж очень много старичок говорил, и всегда одно и то же, и голос у него был неприятный, журчащий. Расходчик поздравил Михайлова с возвращением и долго говорил о том, что в дороге, верно, было очень хорошо, а теперь будет еще лучше: «Вот поездил, людей повидал, в Сибири побывал, – разве не славно? А теперь будешь четыре недели отдыхать, и никто тебя никуда не пошлет: живи, гуляй, делай что хочешь, – или не хорошо?»
Как только старичок заговорил, канцеляристы со скукой разошлись по местам. Михайлов слушал покорно, зная, что расходчик может так говорить очень долго, а сколько назначил наградных, скажет только в конце. Старик журчал минут десять, затем сообщил, что наградных назначено двадцать пять рублей: – «Я тебе это страктовал, разве не славно?» – «Ну, не то, чтобы очень славно», – подумал чуть разочарованно Михайлов: он собственно рассчитывал именно на двадцать пять рублей, но, подъезжая к Петербургу, думал: «вдруг отвалят больше? ведь в Сибирь ездил, а потом без очереди…» Однако жаловаться не приходилось: двадцать пять рублей выдавались в награду редко, могли дать и двадцать. Служащие опять собрались, – вопрос о наградных всегда всех волновал, – и по лицам канцеляристов Михайлов тоже понял, что назначили столько, сколько следовало: ни ему не обидно, ни другим курьерам.
18
Искаженное – креатура.